После этого немцы ежедневно устраивали облавы на разных улицах на баррикадах с распилочными козлами и указателями. Как только появлялась баррикада, у тебя было всего несколько минут на то, чтобы убраться подальше прежде, чем заблокируют все поперечные улицы и переулки.
– Теперь главный успех дня – это если тебе удалось добраться туда, куда шел, без происшествий, – сказала мадам Стефа.
В ответ на все происходящее Корчак писал письма. Только потому, что дела идут хуже некуда, не значит, что мы должны примириться и считать любые ответные действия бесполезными.
Всех, кто хоть немного владел мастерством письма, подрядили писать «Просим, если у вас есть такая возможность, присылать посылки для больных детей в Сиротский дом по адресу Сенная улица, 16». Он говорил, что дальше будет больше и он будет диктовать все остальное. Он говорил, что нужно писать, что те дети, которые совсем недавно прибыли, искалеченные, замерзшие, голодные и затравленные, теперь миролюбиво сновали по приюту и играли в игры. Некоторые дети спрашивали, как пишется слово «миролюбиво», и он отвечал, что правописание не имеет значения. Он сказал писать, что не хватает еды и у многих ребятишек поменьше остановился рост. Что кошмары и рыдания стали их постоянным времяпрепровождением. И все же его система обучения подтверждает тот факт, что, когда сообщество взрослых оказывается не в состоянии обеспечить детям стабильное и рациональное окружение, дети способны создавать собственные миры, разумные и нежные. Я написал это предложение два раза подряд, так оно меня потрясло. Он сказал написать, что к нему постоянно обращаются все новые дети, которые просят приюта, они стайками подходят к нему на улице со своими предложениями, подобно маленьким скелетообразным старейшинам. Он сказал, чтобы мы подписывали письма сначала от собственного имени, а потом от имени доктора Хенрика Голдсмита / Януша Корчака, Старого Доктора с радио.
ТРИ ДНЯ Я ЛЕЖАЛ В ПОСТЕЛИ, вставая только на обед, и Корчак повторил, чтобы меня оставили в покое. Клопы пощадили только мои пятки. Появилось новое правило, согласно которому перед тем, как днем вешать защитные экраны на окна, дети должны были стать у края окна и посмотреть, что происходит на улице, потому что теперь, стоило немцам заметить движение внутри, они начинали стрелять по домам. Один полицейский, которого работники приюта прозвали Франкенштейном за то, что он по внешнему сходству и повадкам напоминал монстра из фильма, по словам тех же работников, никогда не упускал случая разбить окно, случись ему увидеть в нем чей-нибудь силуэт.
Дети наблюдали за облавами на баррикадах. Они слышали, как немцы начинали свистеть и кричать. Бывало, они видели там знакомого. Мимо проходили евреи со всевозможными предметами: клетками, или мисками, или рожками. Кто-то нес горшок с саженцами. Все они направлялись на станцию, которую немцы называли Умшлагплац, а оттуда их увозили поезда.
На четвертый день Корчак снова поднял меня с постели и взял с собой в обход. Мадам Стефа настояла, чтобы он надел теплую рубашку, и ему пришлось потрудиться, чтобы в нее втиснуться. Мадам Стефе пришлось помочь ему разобраться с подтяжками.
Когда мы вышли на улицу, он не мог вспомнить, куда собирался. Он позвонил в звонок у одной двери, после чего спросил меня: «Напомни, по какому поводу я к нему пришел?» На темной лестничной клетке другого дома он спросил: «На что я теперь должен смотреть?» Подошва у него на ботинке оторвалась и хлопала при ходьбе. Из-за висящего в воздухе угольного дыма у нас на зубах скрипел осадок. Все ходили словно в оцепенении и смотрели на меня так, будто я – кусок хлеба. Женщина, которая стояла перед нами в очереди в магазине, начала жаловаться на дороговизну, и Корчак сказал ей:
– Послушай. Это тебе не товары, и это тебе не магазин. Ты – не покупательница, а он – не лавочник. Поэтому тебя не могут дурить, и он не может на тебе наживаться. Мы просто делаем то, что заранее решили, потому что нужно хоть что-нибудь делать.
По дороге назад у него так распухли ноги, что пришлось нанять один из тех велосипедов, у которых сзади есть пассажирское сиденье. Он попросил меня выбрать водителя, который кажется мне самым сильным, и пока мы катились, он наклонился ко мне и хриплым голосом сказал, что его всегда трогала нежность и молчаливость водителей, совсем как у волов и лошадей.
ВСЕ БОЛЬШЕ ДЕТЕЙ ЗАБОЛЕВАЛО, но мадам Стефа продолжала спать внизу со здоровыми, а Корчак продолжал спать в палате-изоляторе.
– Холодновато для мая, – сказал он мне как-то ночью, когда я поднялся наверх, чтобы посидеть рядом с ним. Он что-то писал, пока все спали.
– Чем это пахнет? – спросил я.
– Это – карбид от лампы, – ответил он.
Бутылка водки исчезла.
– А это что? – спросил я.
– Медицинский спирт, который я разбавляю водой и растворяю в ней леденец для сладости, – сказал он.
Он поинтересовался, почему я не ужинал, и когда я сказал, что не хотелось, ответил, что утомление и апатия являются симптомами недоедания. Я спросил, почему не ужинал он, и он сказал, что прием пищи – это работа и он чувствовал себя для нее слишком уставшим.
Я сел на кровать Ержика рядом с ним. Ержик лежал весь в поту, и его глаза были открыты.
– Спирт с теплой водой облегчает боль и снимает воспаление с глаз, – сказал Корчак.
Он писал, почти вплотную приблизив лицо к бумаге.
– Что ты пишешь? – наконец спросил я.
Он сказал, что обращается в юденрат с просьбой позволить ему взять под опеку общественный приют на Джельной улице, в котором находится тысяча детей. Он сказал, что пускают слух, будто он – вор, который способен заморить детей голодом с единственной целью: чтобы его признали достаточно квалифицированным для работы. Он указывал, что обладает неуравновешенным и легко возбудимым характером, а его здоровье в прошлом году прошло испытание гестаповскими застенками: что, несмотря на тамошние изнурительные условия, он ни разу не обратился к врачу, ни разу не пропустил работу в тюремном дворе. Он сказал, что сообщал им, что в данное время ел как лошадь и спал так крепко, как спят после десяти рюмок водки, и что богатый опыт наделил его способностью сотрудничать с бандитами и прирожденными дегенератами.