– Ты вечно сдаешься, откладываешь на потом, ты отменяешь, ты подменяешь, – сказала она ему.
Он приподнялся на локтях.
– Я вижу свои чувства сквозь линзу телескопа, – сказал он. – Они как маленькое скопление звезд, которое сбилось в кучку на полярной равнине. Когда кто-то кашляет, я сначала сочувствую, а потом, наоборот, пугаюсь: вдруг это заразно. Вдруг нам придется потратить на него весь запас наших лекарств.
Она сказала, что ей жаль и что она бы дала ему поспать.
– Я существую не для того, чтобы меня любили, а для того, чтобы действовать, – сказал он ей.
– Святые повелевают, а Бог исполняет, – сказала она.
– А я делаю все, что в моих силах, – сказал он. – Может, у нашего Бога и недостает воли, чтобы стоять на страже закона, но это не значит, что мы не должны ему следовать.
– А кого нам судить за несоблюдение договора? – спросила она.
– Говорят, Рабби Ицхак из Бердичева вызвал Господа на раввинский суд, – сказал он ей.
– Полагаю, нам никогда не найти места, где мы сможем насладиться прекрасным пищеварением и вечным миром, – сказала она.
– Иногда я думаю: только не спи, – сказал он. – Просто послушай их дыхание еще хоть десять минут. Послушай их кашель. Маленькие звуки, которые они издают.
– Да, – сказала она. – Вот и все, что я делаю.
– Мы с тобой – живые надгробия, – сказал он ей. – Это только в Израиле есть детские коляски и растет буйная зелень.
В ответ она издала такой звук, будто он ударил ее, он же плюхнулся в постель, как только услышал, как она спускается вниз по лестнице.
МАЛЬЧИК, КОТОРОГО ВСЕ ПРОЗВАЛИ МАНДОЛИНОЙ за то, что он никогда не выпускал из рук свой инструмент, даже держал его над головой, пока ему выводили в ванной вшей, умер в постели, продолжая обеими руками обнимать мандолину. Мы получали меньшие порции во время еды, и все бесились по этому поводу. Если мы слишком рано расправлялись со своей порцией, приходилось дольше ждать следующего приема пищи, и мучение росло. Все только и думали, что о следующем куске хлеба за столом. Когда по палате-изолятору разносили котел с супом, с кроватей взмывал лес маленьких ручонок. Нам готовили жидковатую овсяную муку, сваренную на воде, и свернутую комками лошадиную кровь, которую жарили на сковородке. Кровь походила на клочки черной губки и по вкусу напоминала песок. На Шаббат был бульон из гречки и топленого свиного сала.
Хотя еды у нас не было, Корчак все равно заставил всех подписать и отправить приглашения к нашему пасхальному седеру на первое апреля. Мы разделили его список благодетелей. Когда наступил праздничный день, пятьдесят гостей прибыли и сели у двери. Длинные столы накрыли скатертями. Я сидел рядом с мальчишкой, покрытым такими жесткими волдырями и струпьями, что соседи называли его «рыбной чешуей». У нас не было ни яиц, ни горьких пряностей, только немного супа и на каждого по шарику мацы, а ребятишки поменьше находились в трепетном ожидании, потому что было объявлено, что мадам Стефа спрятала зернышко миндаля в одном из шариков мацы. Наша праздничная голодовка, пошутил Зигмус, будет такой же, как остальная неделя. Но Корчак сказал гостям, что ни один ребенок, сидящий за столом, не был покинут и всех объединяли любящие души их отсутствующих матерей и отцов. И когда он это произнес, многие дети начали реветь. То же самое произошло с большей частью гостей. Миндаль попался Митеку.
Меня никто не трогал еще неделю. Потом как-то поздним вечером кто-то начал колотить в двери приюта. Мадам Стефа открыла и подошла к моей кровати и сказала, что меня хочет видеть еврейский полицейский.
В дверях Лейкин сообщил, что ему нужно было найти квартиру, где жила моя подружка, та, хорошенькая, перед тем, как уехала из гетто. Я сказал, что не понимаю, о чем он говорит, и он ответил, что, если я откажусь, немцы, с которыми он пришел, заберут из приюта десяток детей и расстреляют их. Он сказал, что немцы с удовольствием расскажут мне, каких детей они бы расстреляли. Он ждал, пока я оденусь, а затем провел вниз по лестнице и мы сели в машину, на заднем сиденье которой расположились немцы. Один из них спросил Лейкина по-польски, почему я реву, и Лейкин сказал: «Он все время такой».
Сначала я указал им неверный адрес, но когда мы подъехали, я запаниковал и сказал, что ошибся, и дал верный адрес. Он был всего в семи кварталах. В радиатор на приборной панели нашей машины что-то залетело и издавало странные звуки. Пока я ждал на переднем сиденье, Лейкин и двое немцев подошли к двери, постучали и попросили открывшую двери женщину выйти наружу. На ней был тот самый красный халат в цветочек. Она заглянула в машину и увидела меня. Один из немцев выстрелил в нее прямо там на месте, и они бросили ее лежать перед входной дверью.
На следующий день дети говорили о том, сколько людей постреляли по всему гетто. Корчак сказал мадам Стефе, чтобы та дала мне поспать, а вокруг меня комнату уже подготовили к дневным занятиям. Я сказал себе, что не пошевелюсь, и если я буду плакать, пока не высохну, – в этом тоже не будет ничего дурного. Никто не знал, сколько убили людей. Наконец, одна из работниц приюта сказала Митеку, что все они имели какое-то отношение к подпольной газете. Корчак сказал, что такое не следует обсуждать на расстоянии пистолетного выстрела от детей. На следующий день меня заставили встать и помогать по хозяйству, и за мытьем посуды я подслушал, как Корчак говорил мадам Стефе, что Еврейский совет распространил меморандум, в котором немцы говорили, что это был единичный случай и ничего подобного больше не повторится.